МАХАНАИМ - еврейский культурно-религиозный центр

К оглавлению

Э. Бормашенко

Эстетические пристрастия еврейской мысли

“Эстетическое явление – это нечто столь же очевидное, столь же непосредственное, столь же неопределимое, как любовь, вкус плодов, вода”.

Х-Л. Борхес

Стиль мышления – ускользающий от зубодробительных философских определений и за версту различимый. В самом деле, что такое хороший интеллектуальный вкус? Может быть мы узнаем о его существовании, лишь только наткнувшись на оскорбляющую органы восприятия безвкусицу? А.Ф. Лосев писал, что о существовании таких свойств, как безрукость и безухость мы знаем потому, что у кого-то, все же, есть руки и уши. Верно ли, что о стиле мы узнаем лишь только по его отсутствию? Открыв, скажем, солидный журнал или толстую свежеизданную книгу (мне доступны русско-, англо- и ивритоязычные издания, на более широкие обобщения не претендую), мы немедля изумимся нагромождению опечаток, помарок и сразу же оценим прежний неторопливый издательский стиль, почти совершенно исключавший подобную неряшливость. Мы стали часто мыться, приятно пахнуть и употреблять тонны зубной пасты, но вот интеллектуальная нечистоплотность стала явной приметой времени. Кое-как слепленные тексты, на живую нитку подобранные научные данные, липовые патенты – никак не свидетельствуют о большом интеллектуальном стиле конца тысячелетия, скорее о всепроникающем белом шуме, заглушающем ростки неиспорченного вкуса. Тексты Платона, Раши или Рамбама и через столетия опознать не составит труда, стиль – не выдумка шарлатана.

Бюффон явно не шутил, сказав: стиль это человек. Витгенштейн тоже не только эпатировал философское общество фразой: “этика и эстетика – одно и тоже”. Вкусовые, эстетические, стилистические предпочтения столь плотно вплетены в ткань нашего мышления, что выдирать их “по нитке” весьма затруднительно, тем более если речь идет о такой материи, как мышление еврейское, неоднородное во времени и пространстве. Даже талмудический стиль мышления вовсе не однороден, ибо составление Мишны и Талмуда заняло не одну сотню лет и впитало влияния самых разных школ. В последние годы усилиями Адина Штейнзальца и философов Бар Иланского Университета удалось оформить в привычной для европейского слуха манере представление о еврейской интеллектуальной стилистике. Настоящая работа - не более чем комментированное изложение некоторых их идей. Для вящей научной убедительности следовало бы сосредоточиться, скажем, на “интеллектуальной эстетике периода Мишны”, в ущерб наукообразию я не стану себя ограничивать той или иной эпохой. Выигрыш в общности всегда идет рука об руку с опасностями утери предмета разыскания. Взяв в расчет угрозу свалиться в безотвественный треп, начнем с предметов как нельзя более конкретных: с принципов комментирования классических еврейских текстов.

Имеющиеся в нашем рукописи Талмуда и Мишны содержат подчас серьезные текстуальные противоречия. Мое воображение поразил применяемый в этих случаях принцип выбора наилучшего из вариантов, иными словами – правила отбора текста, в максимальной степени близкого оригиналу. Истинной признается версия наиболее запутанная и непонятная. Анлийская поговорка too good to be true , всего лучше объясняет суть дела: уж больно гладкий вариант выглядит подозрительно. Этот принцип, на первый взгляд, противоречит всему строю мышления, принятому сегодня в науках точных. Я физик, занимался и инженерным ремеслом, и меня с младых ногтей приучали к тому, что наиболее короткое и прозрачное решение задачки и есть решение “красивое”, “изящное”. Обостряя эту мысль, знаменитый танковый конструктор, автор “тридцатьчетверки” Кошкин говаривал: лучшая из возможных деталей – эта та, которой нет. Из двух в равной степени верных решений господствующая интеллектуальная эстетика велит считать красивым наиболее простое. Так меня учили, так я учу студентов. Эта эстетическая оценка находится в полном согласии с принятым “по умолчанию” современным естествознанием принципом, именуемым бритвой Оккама, рекомендующим “не делать большим того, что можно сделать меньшим”, и предписывающим всемерную экономию умственных усилий. Теория Птолемея весьма запутанным образом все-таки объясняла движение планет, Коперниковская концепция выглядит предпочтительной именно потому, что она проще, а стало быть красивее. Теория относительности тоже изящней теории эфира, ибо обходится без избыточных предположений и связанных с ними мыслительных напряжений.

Математикам очень хотелось бы превратить принцип простоты во всеобщий эстетический закон, распространив его и в мир искусств. Анри Пуанкаре озвучивает этот подход отточенным и недвусмысленным пассажем такого содержания: “чувство изящного в математике есть чувство удовлетворения … такое эстетическое удовлетворение находится в связи с экономией мышления. Подобно этому, например, кариатиды Эретхейона кажутся нам изящными по той причине, что они ловко, и так сказать, весело, поддерживают громадную тяжесть и вызывают в нас чувство экономии силы”.

Талмудическая интеллектуальная эстетика не терпит подобного подхода, ибо не результат а процесс учения самоценен, сами напряжения и усилия - высшая цель постижения. Парадоксальным представляется то, что при всем вышесказанном среди народов мира за евреями закрепилась в общем-то справедливая репутация людей дела. Где-то я прочитал емкое определение “еврейский практический идеализм”. А дело в том, что эстетика учения и эстетика действия в традиционном мышлении сильно рознятся. Так, если несколько человек вовлечены в реализацию некой мицвы наибольшей похвалы удостаивается завершающий ее претворение в жизнь.

Вызывает изумление тот факт, что мицвы привести народ в землю, текущую молоком и медом, согласно традиции удостоен Иегошуа Бин Нун, а не Моше. Фигуры Моше и Иегошуа представляются несоизмеримыми по значимости, но завершить дело дано Иегошуа (Раши в своем комментарии делает в этом месте логическое ударение), а значит именно ему предназначена Вс-вышним мицва ввести евреев в Израиль.

Вернемся к эстетике минимизации интеллектуальных усилий: гуманитариям, принятый талмудистами принцип отбора истинной текстовой версии, кажется абсолютно естественным. Вполне вероятно, что здесь и пролегает одна из границ между “точным” и “гуманитарным” мышлениями, принцип сбережения сил вовсе не кажется историку или филологу ни самоценным, ни эстетически оправданным. У Пастернака не случайно: “впасть, как в ересь, в неслыханную простоту”.

Эдак в два-три хода разделаться с принципом простоты нам, разумеется, не удастся. Представление о гармонии, развитое еврейскими мудрецами, содержит и представление о том, что совершенное не может в себя включать избыточного, так комментируя Тору, они исходят из того, что текст Писания не содержит ничего лишнего. Но обратите внимание: речь идет о самом тексте, а не о усилиях по его постижению; комментарий вовсе не обязан быть прост и доступен неискушенному уму, “невежде не постичь, глупцу не понять” (Тегилим, 92). Эйнштейновское: “Вс-вышний изощрен, но не злонамерен” ведь тоже относится к замыслу Тв-рца о мире, а не к затратам сил, необходимых для проникновения в этот замысел.

Становится понятным, отчего Талмуд сохраняет все версии рассуждений, в том числе и отвергнутые. Стилистический разрыв между современным интеллектуальным почерком и талмудическим рассуждением неустраним. Представляя выстраданный научный результат, кто не заботился о том, чтобы “следов пота” не было видно. Я уж не говорю о школьной науке, тщательно скрывающей от ученика борьбу идей и загоняющей в детскую голову вылизанные и причесанные ученые достижения.

Ранее уже отмечено: выражение “еврейский стиль мышления” почти невозможно нагрузить смыслами в силу пространственной и временной неоднородности интеллектуальной стилистики иудаизма, Однако, Талмудическое уважение к самому разысканию истины, а не к конечному ее словесному оформлению, очень долго удерживало свои позиции во всем еврейском мире. Мы написали море книг, но обратите внимание: до конца Х1Х века никому не приходило в голову составить упрощенный Талмуд или сокращенный “Шулхан Арух”, энциклопедию или краткий словарь иудаизма. “Кицур Шулхан Арух”, по которому даже не слишком сведущий еврей мог быстро добраться до интересующего его галахического решения, оказался, по-видимому, более революционной книгой, чем замышлял его автор – рав Шломо Ганцфрид. Наконец-то появился Талмуд для домашних хозяек. Чего греха таить, ежели мне лень разбираться в подробностях дискуссии, пылавшей в Академиях Суры и Пумбедиты в шестом веке, и разбираться в том, что думали об этом споре Раши, Рамбам и Виленский Гаон, рука привычно тянется к “Кицур Шулхан Аруху”, там-то я быстро найду искомое. С моей точки зрения подобная смена стиля мышления (по сути сближающая традиционный подход с современным европейским) суть явление вовсе небезобидное и кризисное и заслуживающее отдельного разбора, выходящего за рамки этой статьи.

“…каждое искусство стремится быть музыкой, которая не что иное, как форма”.

Х-Л. Борхес

Различие почерков традиционного еврейского интеллектуализма и современного естествознания носит и более глубокий характер. Порядок принятых сегодняшней наукой интеллектуальных приоритетов помимо наиболее простого решения велит считать наиболее красивым самое общее из предложенных решений. Конечно при выборе общего решения есть и прагматический момент, оно может оказаться полезным и в еще не рассмотренном частном случае, но невозможно отрицать и чисто эстетический аспект дела, более всего выраженный в математических исследованиях. Математик вкусово, не заботясь об утилитарной стороне дела предпочтет наиболее формализованное решение.

Довольно неожиданным образом этот пункт нашего рассуждения связан с предыдущим. Послушаем Германа Вейля: “На протяжении десятилетий математика прямо-ткаи упивалась всякого рода обобщениями и формализациями. Однако считать, будто она стремится к общему ради общего, значит неверно понимать заключенную здесь здоровую тенденцию. Дело обстоит иначе: любое естественное обобщение упрощает (курсив Г.Вейля), сокращая допущения, и тем самым позволяет понять определенные стороны некоторого необозримого целого”. По Вейлю обобщение и упрощение неотделимы друг от друга. Подметим, что в иврите прилагательные абстрактный и простой передаются одним словом “муфшат”.

Стилистика же талмудического мышления всегда предпочтет частное решение общему. Стоить вспомнить принцип: “из общего не учат”, иудаизм настаивает на различении сущностей и предписывает мыслительные процедуры, ведущие к максимально тонкому их расщеплению. Но традиционный интеллектуальный канон еще и потому всегда выскажется в пользу частного перед общим, что он по сути своей моделен. Изучавший Талмуд сталкивается с виртуозным манипулированием моделями, развитым мудрецами разных поколений. Как отметил профессор Дов Беркович “модель всегда в достачной степени ограничена, и область ее применимости не может простираться до бесконечности … модель представляет собою обобщение более ограниченное нежели привычное абстрагирование”.

В этом смысле мне кажется, что Талмудический подход много ближе методу, принятому в физике, нежели в математике. Один хороший эксперимент на удачно выбранной модели с легкостью необычайной опрокидывает самые шикарные и изысканно формализованные математические построения. К сожалению культура специфически “натурфилософского” подхода к проблемам в последнее время оказалась подмята громадой действительно впечатляющих математических достижений. Наберусь окаянства высказать предположение, что явный застой в физике последнего времени связан именно с “непостижимой эффективностью математики” в естествознании. Чары математики могут быть и губительны. Мы как-то подзабыли то, что мир вовсе не обязан описываться наиболее формализованной из возможных концепций.

Вейль и Борхес, разумеется, правы максимальное абстрагирование и есть предельное упрощение, и это цена, которую мы вынуждены платить за возможность познания, но не случайно Толстой протестовал в “Крейцеровой Сонате” именно против музыки, граничном по Борхесу способе существования искусств. Великий “опрощенец” интуитивно чувствовал опасность, предельной формализации послания, внедряемого в душу искусствами. Создается ощущение, что “зеркало русской революции” бросало пророческий луч на Владимира Ильича, внимающего Апассионате, и Освенцимские оркестры. В уже затопленном музыкой ХХ веке нотное бесчинство разверзнется в “Заводном Апельсине” Берджесса. До последнего предела этот подход заострили Любавичские хасиды, охотно поющие свои песни на мотив Марсельезы и прочих революционных гимнов. Известно с каким подозрением традиция относится ко всякому внешнему культурному влиянию. Музыка же, по-видимому, представляется хабадникам столь абстрактной, настолько рафинированной, чистой, вырожденной формой, что и опасности от нее никакой исходить не может.

В хасидизме неприятие абстрагирующих процедур приобретает эмоциональную окраску и коренится в том, что хасид любит Б-га, любя других людей, в том числе и самого себя. Живущий же – несравним, и идущий к другому человеку с усредняющим топором заодно губит и свою возможность понимания Вс-вышнего. Человек должен сохранять верность самому себе, своему неразложимому, сокровенному “Я”. “Берегись, твой кучер – опасный, испорченный человек, - сказал Баал Шем Тов ученику. – Я видел, как он прошел мимо церкви и не перекрестился. Если он не любит своего Бога, с чего он полюбит тебя?” (цит. По Эли Визель, “Рассыпанные искры”).

Хасидская интеллектуальная эстетика, доверяя человеку, полагается на его религиозным интуиции, формируя интуитивно-конкретное мышление, и вполне в духе классического иудаизма с подозрением относится к осреднению и абстрагированию. Ни литовский иудаизм, ни сефардская ортодоксия, ни хасидизм не создали изощренных, формализованных теологических схем, подобных христианскому богословию. Один из ключевых хасидских текстов – “Тания” - бесспорно теологический труд, но в нем нет и намека на злоупотребление богословской терминологией. Парадокс состоит в том, что в еврейском мышлении предельно абстрагированная концепция Б-га мирно уживается с заостренно предметным мышлением, творческая, продуктивная сила подобного сочетания – огромна.

***

Профессор Элиягу Зини в одной из работ, посвященной логике Талмуда, обратил внимание на то, что в Талмуде вы не встретите ни одного определения. В самом деле привычные и милые нашему сердцу пассажи вроде: “кругом называется множество точек, равноудаленных от данной” вовсе не встречаются в Гмаре. Отсутствие определений в принятом смысле этого слова не позоляет проводить совершенных, безупречных с логической точки зрения доказательств. В современной науке есть тонкая но бесспорная граница, отделяющая понятия “доказать” и “показать”, так вот мудрецы, по-видимому, не верили во всемогущество “точных” дефиниций и доказательств и всякий раз предпочитали не определять термины, а показывать, демонстрировать на моделях истинность своих рассуждений.

Странным образом эстетика Талмуда в этом случае становится весьма близкой эстетике современного рационализма. Самые блестящие умы, представлявшие в ХХ веке рациональное мышление Бертран Рассел и Карл Поппер, не жалели ни сил ни бумаги, обличая веру в эффективность наилучших определений, справедливо возводя истоки этой научной религии к Аристотелю и фиксируя кульминацию у Гегеля. Жонглирование дефинициями и есть схоластика в скверном смысле слова, позволяющая к тому же вытаскивать из философской шляпы наперед заданного кролика.

С эстетикой новейшего рационализма мышление мудрецов сближает и его отмеченная выше модельность, ибо модельные рассуждения удовлетворяют выдвинутому Поппером принципу фальсифицируемости. Согласно Попперу, критерием продуктивности, творческого потенциала концепции является принципиальная возможность ее опровержения. Во всех талмудических штудиях основополагающий принцип состоит в том, что мнение мудреца старшего поколения (как более близкого к истине) не может быть оспорено хахамим последующих поколений. Так мнение Таная (20-200 гг. н.э.) не может быть опровергнуто Аморой (220-500 гг. н.э). Этот подход, казалось бы, вовсе не оставляет простора для фальсифицирующих процедур. Однако всякий, изучавший Гмару, знает, что филигранное расщепление модельных ситуаций позволяло Амораям настолько развивать подходы мудрецов более ранних поколений, что впору припомнить Попперовскую фальсификацию. Порой после дискуссии от первоначальной концепции почти ничего не остается.

Но здесь стоит поговорить о загадочном “почти”. М.Блюменкранц рассказал мне о том, что слово “развитие” в современном значении в русском языке впервые применил Карамзин, ранее же оно означало развитие множества веревочек из цельного каната. Именно в этом первоначальном смысле можно говорить о развитии в Гмаре: базис, основа, Тора остаются неизменными, неотменимыми и нефальсифицируемыми.

Это “почти” в самом деле иногда едва уловимо. Приведу пример, недурно, по-моему, иллюстрирующий суть дела. С философской точки зрения хасидут своею аппеляцией к простому человеку, чистому сердцу и неистовым мессианизмом с трудом отличим от христианства, и все же хасидизм остался в доме Яакова, и Йешу был отвергнут, несмотря даже на готовность христиан включить Ветхий Завет в число священных книг. Мне кажется, что в конечном счете хасидизм оставили внутри иудаизма именно эстетические, вкусовые предпочтения, включающие в себя с одной строны воспроизводящуюся из поколения в поколения традициооную систему символом и знаков, а с другой интеллектуальную стилистику. Как сказал Гершом Шолем, хасидим в конце концов научились говорить на языке внятном ортодоксальному Израилю. Язык же этот в широком смысле слова включает и эстетику талмудического мышления, предполагающую развитие именно в докарамзинском смысле слова, предполагающее восхождение на новые уровни понимания, не пресекающее исходного ствола, связующего поколения.

Почерк талмудического мышления сыграл не последнюю роль в деле сохранения необщего выражения лица еврейского народа. Штейнзальц заметил, что в общинах терявших связь с Талмудом, терялась и связь с иудаизмом вообще. Во времена гонений именно Талмуд вызывал острейшую же эстетическую неприязнь антисемитов, часто подчеркивающих “иссушающий рационализм” еврейской веры. В русскоязычной среде нередки обвинения иудаизма в излишней рассудочности, холодности, рациональности. Действительно, иудаизм, не предполагает того, что основы Веры могут быть правильным образом определены, но сохраняет уверенность в том, что нам дано и более того предписано к истине приближаться. Более того - бескорыстный поиск истины и составляет смысл существования. И в этом весьма глубоком смысле слова наша вера – рациональна.

***

Штудии, предпринятые мудрецами различных поколений, базируются на том, что Тора дана нам для понимания и говорит с человеком доступным ему языком, с другой стороны Адин Штейнзальц, анализируя мыслительные приемы талмудистов различных поколений, подчеркивает принцип: “логика Торы и логика балабайта – две совершенно различные вещи”. Речь здесь о предостережении вот какого рода: нельзя автоматически переносить наши профессиональные интеллектуальные ухватки (выработанные физиками, филологами или сапожниками) на выведение умозаключений из текста Танаха. Любопытно, что для постановки добротного мышления Декарт в “Рассуждении о методе” напротив советует учиться, скажем, у обойщиков, других ремесленников занятых рутинной работой.

Анализируя собственные интеллектуальные отмычки, я обнаружил, что на мои нынешние вкусовые предпочтения в немалой степени “давит” пристрастие к разного рода симметриям и непрерывностям. Это неудивительно: роль симметрий в современном научном познании столь громадна, что избавиться от ее (иногда подсознательных) влияний едва ли возможно. Эстетическая среда, в которой мы обитаем, также переполнена симметриями. В христианстве пристрастие к симметриям узаконено антитезами: святое-грешное, свет-тьма, ад-рай.

Размышляя о чем-либо, я ловлю себя на невольном манипулировании мыслительными приемами, коренящимися в неосознанном поиске симметрий. Последовательному монтотеизму, разумеется, претит подобная интеллектуальная эстетика. Агнон рассказывает такую притчу: жили два брата Иссахар и Звулун, Иссахар всю жизнь посвятил изучению Торы, Звулун же, удачливый купец, обеспечивал брату возможность, не заботясь о хлебе насущном, отдать все дни учению. Однажды Звулуну по делам торговым пришлось на два дня задержаться за морем, и он не смог доставить брату-мудрецу вовремя пропитание. Иссахару пришлось оторваться от Книги и заработать на жизнь. Придя на последний Суд, братья изумились решению Тв-рца: Звулуну вся его жизнь была зачтена как праведная, кроме тех двух дней, когда он не доставил брату средства к существованию (и это, в общем, понятно), но вот брату цадику в дни праведной жизни были зачтены лишь те сутки, в которые он зарабатывал себе на хлеб сам. Печаль братьев была безмерна, и Вс-вышнему пришлось расширить месть в Ган Эйдене дабы дать место обоим. Видно, как эстетика целого здесь преодолевает эстетику симметрий.

В талмудических поисках истины почти не встречаются мотивы, связанные с симметриями. Позднее, хасидизм, справляясь с противопоставлением “добро-зло”, скажет о том, что зла и вовсе не существует. Мысль мудрецов скорее ищет иерархии, дающие представление об образе целого. Неповторимое своебразие стиля Талмуда состоит в сочетании ранее отмеченного предельно тонкого дробления проблемы с тем, что в современной философии называлось бы удерживанием гештальта, целостности картины.

Рамбам, говоря об описанном Пророками “грядущем мире”, пишет о том, что глубоко заблуждается тот, кто думает о мире, который будет. Нет, “грядущий мир” существует здесь и сейчас (ср. у Тарковского “грядущее свершается сейчас”), просто мы в силу ограниченности интеллекта не в силах в него заглянуть. Интуиция Маймонида преодолевает уютное временное симметрическое членение времени на “прошлое-будущее”. Каббалистическая философия тоже не знает привычного со времен Платона западному уму разбиения мира на реальный и идеальный, относя и предметы и мысли о них к “миру действия”. В то же время Каббала дает утонченную иерархию уровней бытия.

Уже в новое время Рабби Шнеур Залман из Ляд, комментируя стих: “нет никого кроме Него” (Дварим, 4:39) сказал, что “это означает не только то, что другая сила или божество не могут существовать, но и что не может быть никакой другой действительности” (Адин Штейнзальц “Творящее слово”).

В современной философии это преодоление симметрии Мераб Мамардашвили назвал “запретом на удвоение мира”. Здесь мы возвращаемся к разговору о еврейском реализме. Признание иудаизмом реальности, как единственно данной, в немалой степени послужило оформлению эстетики “практического идеализма”, о котором мы говорили выше.

Помимо симметрий мое профессиональное мышление ищет непрерывности. Точки разрыва вызывают у ученых вначале смутное а затем нарастающее беспокойство. Палеонтолог не доволен собой и своей наукой до тех пор пока не выстроит в ряд все черепа человекообразных от обезьяны до Homo Sapiens. Отсутствие хотя бы одного из черепов вызывает внутренний зуд. Спать спокойно можно лишь при наличии всех промежуточных звеньев. Эволюция должна быть непрерывной. Действие на расстоянии в физике уступило место опять же непрерывной полевой картине. Мысль о том, что свойства веществ должны меняться непрерывно, заставила Менделеева оставить пустые клеточки в таблице элементов, и Менделеев оказался прав. Всякая новая теория хороша лишь в том случае если предыдущая концепция окажется ее предельной разновидностью.

М.Илиаде писал, что подобная интеллектуальная эстетика коренится в домонотеистическом, архаическом мышлении. Архаическому мышлению свойственна непрерывность метаморфозов, превращений: человек с легкостью превращается и бога, бог в человека. Иудаизм порывает с этой непрерывностью. “Между Б-гом и Авраамом зияет бездна, полный разрыв непрерывности” (М. Илиаде). Иудаизм, придумав историю, отказывается и от непрерывности времени: время не только имеет начало и конец, в нем есть и особые, выделенные точки: скажем, празднуя Песах, мы находимся в особой временной лакуне, выходя из Египта.

Еще одно наблюдение, относящееся к несшиваемости научной и талмудической систем постижения мира. Помимо непрерывностей наука велит выполнять все действия “в одном приближении”. Бессмысленно шлифовать точность измерения одного из параметров системы, если точность всей процедуры в целом будет загублена другим не столь точным прибором. Любопытно, что этот принцип оказывает подспудное влияние и на эстетику современной педагогики. Считается, что ученикам бессмысленно излишне углубляться в некий раздел, если смежные вопросы еще не освещены достаточно глубоко. Религиозные предпочтения выстроены иначе. Как сказано выше, усилие по изучению Торы самоценно, поэтому нередко можно встретить ученого талмудиста, глубочайше постигшего некий раздел Гмары, и весьма поверхностно ориентирующегося даже в близлежащих главах устной Торы. В Пиркей Авот рассказана такая характерная история: после смерти один из мудрецов предстал перед верховным Судией. Ему был задан вопрос: достиг ли ты в выполнение какой-нибудь заповеди совершенства. Мудрец задумался и пришел к выводу, что едва ли, быть может лишь в выполнении одной лишь заповеди о пожертвованиях он в самом деле был неплох (мудрец, о котором идет речь, славился исключительной щедростью). Суд согласился с ним, и ворота райского сада раскрылись.

Думаю, что мне удалось показать: эстетические приоритеты научного творчества и талмудизма покоятся на разных основаниях. Скорее можно утверждать, что этические системы науки и еврейской учености вполне совместны, и та другая предполагают бескорыстный поиск истины. Рабби Менахем-Мендл из Коцка говорил, что заповедь “не укради” в первую очередь в первую очередь подразумевает: не укради у самого себя, не укради у себя Истину!

Меня всегда умиляли лекторы, доказывающие, что “между наукой и религией противоречий нет”. Сильнейшие напряжения пронизывают все время сосуществования наук и веры. Характерная история произошла недавно: один из израильских ведущих археологов затратил немалые усилия в поисках следов царства Давида. Танах и устная традиция по сей день остаются единственными доказательствами величия и процветания давидова государства. И вот уважаемый профессор перерыл пол-Израиля и пол-Египта и практически ничего не нашел. Эстетика научного знания, велит свести к минимуму область недоказанного (в научном понимании слова!), и профессор, ничтоже сумняшеся, опубликовал в прессе примерно следущее: царство Давида было незначительным, племенным княжеством, не оставившем в истории заметного следа. Реакция официального религиозного Израиля не заставила себя долго ждать. Брань понеслась со всех сторон, и завертелось…

Любопытно, чего ожидали от ученого наши духовные вожди? По-видимому, он должен быть подбросить в раскопки недостающие черепки, и удовлетворить тем самым требования религиозного населения страны. Мне бы хотелось иного: во-первых меньшей категоричности от ученого, в его работе не слишком часто встречаются обороты “на сегодняшний день нам кажется” и “я полагаю”. Строго научная картина мира ведь так непостоянна. А во-вторых понимания того, что давидово царство не никак не может быть с “строго” исторической точки зрения малозаметным, уже по одному последействию, следу, оставленному в развитии цивилизации в целом. А вот уважаемым раввинам неплохо бы понять, что ученый обязан быть честен, и не имеет права украсть у себя и других истину. Глубокое уважение к истине, а не стремление оскорбить чьи-либо религиозные чувства направляет его поиск. Конфликт мог бы стать и конструктивным, плодотворным, если бы стороны осознали, что под истиной они имеют в виду совершенно разные вещи.

В конечном счете эстетические напряжения в зазоре наука-вера неизбежны, и без принудительных “сшивок” едва ли устранимы, но как и всякие прочие напряжения могут быть мощным творческим фактором, до тех пор пока по спорным вопросам не выносятся постановления компетентных научных или религиозных органов.

***

“Януш Корчак, оказавшись в бесчеловечной cитуации, выбрал свое правильное решение из ощущений почти музыкальных … из чуткости, которую хочется назвать эстетической”

А.Воронель “Трепет забот иудейских”

В заключение не удержусь от некоторых обобщений касающихся еврейской эстетики “вообще”. Уже цитированный Витгенштейновский монотеистический выкрик: “этика и эстетика – одно и то же” служит мощным генератором интерпретаций. Предложу свой – теологический вариант: грозный еврейский Б-г – нормативен. Еврейская мораль – не есть “общественный договор”, ее источник абсолютен, внеположен. Вс-вышний ответственен и за ход вещей во Вселенной, быть может нам не всегда и внятный. Трудность, возникающая в последовательном монотеизме, связана с проблемой свободы воли, если все заранее определено, то, как же я должен предпочесть добро злу, где же место для моего свободного выбора? Наши вкус и стиль и есть предоставленный нам выбор. Рабби Рашаб приводил такую притчу: после смерти душу, взошедшую на последний суд судят дважды. Один раз ее спрашивают, почему ее обладатель не выполнял Заповеди и не воздерживался от нарушений, второй – если уж он должен был нарушить, то почему не сделал чего-нибудь красивого. То есть, эстетика - в решающей степени дело рук человеческих и замкнута на наш свободный выбор.

Талмуд (Таанит 20б) рассказывает: “случилось, что рабби Элеазар … выехал из дома своего учителя на осле и совершал прогулку вдоль берега реки. И был он весел, и закоснело сердце его, потому что он изучил много Торы. И повстречался ему человек уродливый необыкновенно. Сказал ему: “мир тебе, учитель”. И не ответил ему рабби Элеазар, а сказал: “Глупец, а урод-то какой! А что, все люди твоего города такие же уроды как ты?”. Тот сказал ему: “я этого не знаю. А ты ступай и скажи искуснику, который меня сделал: “как безобразен этот сосуд, Тобою созданный!”. Понял рабби Элеазар, что согрешил, и сказал: “Удручил я тебя, прости же меня”… И когда добрался до дома учения так толковал случившееся: “пусть человек всегда будет мягким, как тростинка, а не твердым как кедр”. Полное погружение в мир Торы не спасает рабби Элеазара от эстетического оскорбления, нанесенного уродом, (более того, Талмуд подчеркивает: учение притупило добрые чувства рабби) вкусовая реакция остается в полной мере определена свободным выбором ученого. Недостаток доброты предстает явлением исключительно эстетическим!

Самое красивое, что может существовать для религиозного еврея – свиток Торы, превращается в “эфкер”, бесхозное, малоценное имущество, если его не касаются человеческие руки, если свиток не читают. Тот же самый свиток – прекрасен, когда мы достаем его в Субботу для недельного чтения. Я далек от мысли, что мне удалось окончательно разобраться с проблемой свободы воли, да плох тот еврей, который не мечтает стать Рамбамом.

Впервые опубликовано в журнале “22” № 117